Отзывы и рецензии
Дина Радбель
Елена Станиславская
О прохладных орехах
и неприличном слове.
Рецензия на роман «Обратная перспектива»
Вера Чайковская
О выставке 2008 года
Владимир Леонович
(Вместо послесловия к роману
«Поздно. Темно. Далеко»)

Владимир Мощенко.
Несколько мыcлей о творчестве Гарри Гордона
(о книге «Птичьи права»)
Вера Чайковская
Эссе
Алла Калмыкова
Предисловие к книге
«Пастух своих коров»
Наталья Арбузова
Алексей Варламов
О любви. Вступительная статья
к роману «Обратная перспектива»
Елена Зейферт
Валентин Курбатов
БОЛЕЕ ЧЕМ ПРОЗА
Владимир Леонович
(Вместо послесловия к роману
«Поздно. Темно. Далеко»)
«ПОЗДНО. ТЕМНО. ДАЛЕКО»... Позвольте не по­верить. Лирическая изнанка самых разных произведений более-менее однообразна — что с того? Донные струи темны и холодны — и тьма, тьма искусников купать нас в оных.

Отъезжающим — Синай,
остающимся — Голгофа
(Б.Чичибабин)

Полупридушенную жизнь влачат русские поэты, русские художники — персонажи этого романа. Погружаясь в глубины сознания им приходится повторять слова, вынесенные в заголовок, но на верхних палубах солнце и солнечные арабески по стенам и потолкам кают. Это в трюме смрадно и оглушительно шумно, а килем лежит свинец балласта. Все это вместе плывет заданным курсом, корабль устойчив и населен. Главные роли и весь смысл — в посторонних словечках, паузах, междометиях того, из чьих уст рассказ. Таков пилотаж. «...Они сидели на берегу. Заметно вечерело. Тень дальнего обрыва закрыла халабуду, наползла на пирс. Под пирсом вода была темно-зеленая, а дальше — молочная, белая, теплая. Розовое небо стало выпуклым, накатилось рулоном над гори­ зонтом. Белый прогулочный кораблик плыл, освещенный, из Аркадии в порт. В иллюминаторах ослепительно полыхало солнце. Кораблик взвыл, и едва последняя нота сирены утихла, раз­далось из рубки: - А - А - Арлекино, Арлекино, нужно быть смешным для всех....» Не хочется обрывать цитату — тем более, что сейчас из-за мыса в это лукоморье выскочит моторка, чумазый парень высадит на берег двух девушек. Крупную блондинку зовут Марина, она весела и победительна, а вторая, маленькая и черненькая, «в серой кофточке с красным и зеленым люрексом, в плиссированной юбке и белых носочках....»
Стоп-кадр!
Как ты обидна и недаровита... «она явно стеснялась, и поглядывала исподлобья, как землеройка. Звали ее Анжела».
Главные вещи непроизносимы в означенных условиях и ненарочны. А ведь

Мирами правит жалость!
(В.Пастернак)

Ведь
Жаль земного
поселенца!
(Е.Боратынский)

И ведь звали эту мышку — Анжела... И кивая для приличия на занимательного и ласкового Паустовского, на летучего и мощного Грина, на терпкого Бабеля, на колоритных Олешу и Багрицкого, не отдадим, не раздарим классикам это свежее явление в нашей жизни — прозу Гордона.
Эдик — начинающий прозаик. Нужна машинка. Нужно курево. «Вовка машинку даст, а попроси у него мелочь, с понтом на трамвай — даст талончики: «Удобно, правда?» Умник Валя оставила на сигареты. Правильно, так сигареты ж нужны. На­до посмотреть в тех штанах, но на них спит кошка, жалко стряхивать».
Вот вам и вся лунная ночь - отблеском на горлышке бутылки. На штанах спит кошка. Жалко ее будить.
Поумствуем еще две минуты: эта проза написана рукою - ну такого оператора, что режиссер только руками разведет, а сценарист возликует. Эта проза неуловимо держит вас, если вы не вполне слепы и глухи после мельканий ТВ, держит, не отпускает, не дает вам погибнуть. Эта проза «Необязательных положений» заботится о душе вашей...
Где наш автор благодарно и вежливо оглядывается — то есть это мы его оглядываем — на Паустовского, ему следует благоговейно остановиться перед Иннокентием Анненским — что мы и делаем вместе с ним и вместе со всеми великими — ах, простите, что делать — поэтами ХХ столетия. Это он один, всех насытил ДОБРОМ И ВНИМАНИЕМ К ЖИЗНИ, узаконив некую обратную перспективу в нравственном мире, который мы, дети столетия, почитаем правильной — она же искажена до беспредела и не то что перевернута — она перекручена и спутана. Мы пьем как ключевую воду, нет, лучше, как озерную «водушку серебряну» со всем, что живет в ней и плавает — эту целебную и живую поэзию. Невольный ученик Анненского не стряхнет спящую кошку со штанов... Такова эта школа. И вы невольно изъяты из воспитавшего вас мира «Ценностей» и помещены в мир повыше рангом — в мир Пушкина, в мир Анненского.
Что Одесса — наш Париж, известно всем. И на конце уходящей далеко в море эстакады вместо мрачного «Прыгать строго воспрещается» написано: «ТЕБЕ ТУДА НАДО?». Любовники охладели друг к другу, и автор замечает: «скоро, однако, отношения их выродились в духовные».
Небольшая новелла в ткани романа — про бандершу Мата Хари. Не «яма», а так приямок — ее доходная квартирка для утоления печалей и пополнения кошелька. Бодрый крик мадам на залежавшихся партнеров, вернее, на девочку:
Не спи, вставай кудрявая! — и авторское, сквозь смех: «над ними хотелось плакат».
Я бы рад бесконечно развлекать читателя эти­ми изюминами из «сладкой сайки», но пора и честь знать. Что же такое роман Гарри Гордона? Назвав родные ему имена «южных» классиков, уроднив автора с петербуржцем Анненским, отторгнув эту прозу — более чем прозу — от булгаковщины с ее балаганными эффектами и отторгая, конечно же, от эротики как эрозии человеческого ЧУВСТВА — как мне выполнить мой скромный долг перед читателем?
Ухвачусь за оброненное БОЛЕЕ ЧЕМ ПРОЗА.
Эффект известный, и конечно же, пушкинский: читаешь — и пропадает шрифт, и перестаешь замечать красоты счастливо расставленных слов, не слышишь созвучий - в конце концов не отделяешь себя от картины, что живет перед тобой, и сам ты в ней живешь - и уже никогда не забудешь этой подаренной тебе жизни, где ты поступал согласно лучшему замыслу о тебе — Замыслу Творца.
Быть может, я пристрастен: ведь я жил «В той Адесе», валялся в ракушечном песке Аркадии и Лузановки, топал «Гавами» (чтоб не сказать: говнодавами) немецкого трофейного образца по улицам Дидрихсона и Пастера в строю курсачей мореходки, блаженствовал на Привозе, на рынках, в теплой стихии той речи, которую нельзя забыть:
- Семачки кым-у-у?
Пристрастен, да: я свой в кругу друзей автора, мы поем те же песни — украинские, волжские, олонецкие. Вот это, пожалуй, и есть то выгодное положение, откуда эта проза мне яснее, чем многим. Она просто не отделяется от автора — она его дневник, его дыхание, его портрет, его ЛЮБОВЬ ко всему и всем. Тем она и БОЛЬШЕ самой себя.
Отец Карла, от чьего лица ведется повествование, был другом Марка Шагала. У того многое изображено вверх тормашками — истины ради — а мальчик не зная стыда писает на свинью. Устами младенца... и не только устами! Так вот, отец Карла, видя склонность сына к художеству, пытал его:
— И у тебя будет мальчик писать на свинью?
на что сын торопливо и с испугом oтвечал: нет, нет, конечно. По этому поводу Карл — или автор — замечает: «Тяга к правдоподобию не дает мне покоя всю жизнь, мешает мне воспарять, порвать ниточку, нарисовать, наконец, мальчика, писающего на свинью». А мне любо, что эта ниточка не рвется — пока там и сям кто-то воспаряет, что-то будто бы порвав — и благополучно приземляется, попарив, либо шмякается там где пришлось.
Но довольно. Поздравим друг друга с книгой, которая, надеюсь, станет открытием нового для отечественной словесности и, возможно, для самого художника.
В. Леонович

ДВИЖЕНИЕ ПЕРА БЛАГОСЛОВИТСЯ ДРОЖЬЮ
Владимир Мощенко.
Несколько мыcлей о творчестве
Гарри Гордона
(о книге «Птичьи права»)
Давно не видел Гарри Гордона. Но часто, очень часто в моей памяти - его проза, его стихи, его живопись, его фильмы. Не забыть наших совместных выступлений в Доме-музее Маяковского. Поверьте, это были прекрасные вечера - не то, что сейчас. Гарри всегда находил самый сердечный отклик у публики. Понимали (ещё как!), радовались... Я отыскал в архиве своё послесловие к поэтическому сборнику Гордона "Птичьи права". Сейчас я сказал бы куда лучше. Всё равно! Пусть будет, как было. Может быть, кто-нибудь откликнется удачнее, упомянет "Огни притона", "Пастуха своих коров", "Обратную перспективу". Время утвердило талант Гарри Гордона - это главное!
«ДВИЖЕНИЕ ПЕРА БЛАГОСЛОВИТСЯ ДРОЖЬЮ»
НЕСКОЛЬКО МЫСЛЕЙ О ТВОРЧЕСТВЕ
ГАРРИ ГОРДОНА
В интернете можно найти кое-какие сведения, относящиеся к Гарри Гордону. Там, в ссылке на журнал «Истина и Жизнь», говорится, что автор поэтической книги «Птичьи права», которую вы, читатель, взяли в руки, родился в 1941 году в Одессе, где рос и учился и что «одним этим уже сказано многое о щедрой природе его художественного дара в широком понимании: он живописец, поэт, прозаик». К этой характеристике относится, очевидно, и указание на ориентацию самого журнала, который «специализируется на авторах, не снискавших громкой славы и не имевших отношения к диссидентскому движению, но при этом пишущих спокойные, ироничные (курсив мой – В.М.) прозу и стихи». Далее идёт речь о том, как создатель «красивых в своей простоте» произведений «декламирует» их «со светлой и мудрой печалью во взгляде». Всё это, конечно, трогательно и вызывает уважение к изданию, которое с искренней теплотой представляет Гарри Гордона. Но это, как легко догадаться, одна из форм рекламы гордоновских книг в Яндексе и ни в коей мере не годится для предисловия. Тем паче, что у нас имеется весьма ценная вещь – попытка Гарри Борисовича, по совету великих, самому рассказать о времени и о себе, причём попытка (честь ему и хвала за это!), чуждая всякому пафосу.
Раздумывая о знаменитой картине швейцарца Этьена Лиотара «Шоколадница», он признаётся:

В полушутливом разговоре
Никто, пожалуй, не поймёт –
То сладости чрезмерной горечь
Иль просто горечь промелькнёт.

Какая уж тут красивость, какое уж тут спокойствие…
В начале 60-х Григорий Корин ошарашил многих литераторов призывом: «Поэты, не пишите прозу!» И в доказательство добавил: «Она вас Пушкиным обманет, обманет Лермонтовым вас». Но Гордон, к счастью, никак не может обойтись без поэзии в прозе и без прозы – в поэзии. Чтобы узнать лучше Гордона-поэта, обратимся к Гордону-прозаику, ненавидящему рисовку и позу и говорящему о себе с полным доверием к своим читателям.
В заметках о романе «Поздно. Темно. Далеко» я назвал его человеком, вскочившим на подножку. И слава Богу, что он успел и запрыгнуть на ступеньку. И теперь нам дана возможность проследить художническую судьбу Гарри Гордона, вникнув в жизненные тайники его, как выражались прежде, «лирического героя», его alter ego, Карла, основного действующего лица «П.Т.Д.». Мы видим Карла, когда он возвращается (правда, теперь уже не насовсем) обратно, в Одессу, оставив сентябрьскую Москву с её палой листвой и ветрами в подворотнях. Поезд пробирается сквозь жёлтые полустанки, платформы, прозрачные перелески, – и чем ближе подъезжает наш герой к своему детству и своей молодости, чем больше пахнет теплом, чуть ли не весной, тем отчётливее отстукивает в подсознании: «Еду в Одессу, которой нет…»
Ещё бы, он променял винарки, мокрый песок Аркадии, обрывы между Большим Фонтаном и Люстдорфом на город, который, как известно, слезам не верит. И никто не задал ему вопрос по поводу поисков былого: «ТЕБЕ ТУДА НАДО?», как, например, без обиняков интересовалась белая дощечка, прикрученная проволокой к железяке на конце пирса.
Стихи в поэтической книге «Птичьи права» дополняют эту картину. Оказывается, только что отгремел шторм, после которого «чайка, закинув за спину крылья, ходит взад и вперёд».

Чисто и тихо от мерного гула.
Полынь, шевелясь, горчит…
Градом побило. Ветром сбило.
Палка в песке торчит.

Для чего же нагрянул Карл в родной город? Для чего надо было разыскивать самый старый и самый милый бульвар?

Ни зги, ни души на бульваре,
И глиняный берег размок.
Лишь капля в макушку ударит,
Да щёлкнет далёкий замок.
Да вскрикнет капризно и звонко
Буксир, подскочив на волне.
А дома всё та же клеёнка,
Всё тот же пейзаж на стене.

Конечно, можно в случае чего сослаться на пресловутую ностальгию, такую «лобовую, кондовую», означающую, по сути, «недовольство наше всем этим набором несовершенств, всем этим заливистым враньём, хамством, всеобщей, всепоглощающей халтурой»; иначе говоря, на первый план выходит «тоска наша по себе, задуманному Божьим промыслом». Уже в том баснословном городе Карл подозревал, что, став художником, «всю жизнь будет вызывать зрительское недоумение безотчётными проколами, ностальгическими ныряниями в тёмное мелковолье Лаго Маджоре».
Как бы там ни было, нужно иметь в виду, что подобные вояжи затеваются для того, чтобы до конца убедиться, сколь недостижима главная, по сути, мечта едва ли не любого из нас, которая сформулирована неким Эдиком («талантлив, собака»): «У человека должна быть лодка и тёплая писька».
С этим перекликаются и стихи «Птичьих прав» о минувшем:

Во дворе палисадник зачах.
Рассыхается лодка на кирпичах.
Толстая женщина возле колонки
Рассерженно полоскает пелёнки.
Платье разорвано выше коленки.
Я стараюсь не замечать.
Целый день во дворе торчать.
Сыграны игры, прочитаны книжки.
Женщина вытирает подмышки.
Я старюсь не замечать.

Тяга к любви – и потные подмышки?! Что поделаешь, так устроен человек. И оттого мечту не оторвёшь от столь приземлённых подробностей. Но как же достичь её, эту мечту, – особенно тому, кто родился, увы, художником и поэтом? А вдруг это совсем иная женщина, но такая же притягательная, непостижимая, та, что «помнит плечом полуголым элегий седые меха, и фосфор глубинных глаголов, и серную терпкость греха»?
И вновь – к прозе! Вспомним заключительные слова романа «П.Т.Д.»: «Наверное, я счастлив, – уныло подумал Карл». Да так уныло подумал, что ему не хотелось ни курить, ни радоваться, ни удивляться, вообще ничего не хотелось. В книге стихотворений и поэм «Птичьи права» это чувство победно подтверждается звуком едва ли не на каждой странице.

От безнадёжно пешего хожденья
Околевают ноги в колее.
Автомобиль на лаковом крыле
Вперёд моё уносит искаженье.
И, выхлопную вонь преображенья
Вдохнув сполна на придорожном пне,
Подумал я о том глубоком дне,
Куда вернусь. То будет день рожденья.
Итак, я выхожу из колеи.
Пространства разноцветные слои
Окутали монетку циферблата.
Со мной мои, таи иль не таи,
Прорехи, дыры, пятна и заплаты…
Не стоит притворяться – все свои.

Согласитесь, разве это не родственно настроению духовно близкого Карлу и людям его склада Клода Лантье (из «Творчества» Эмиля Золя), страдавшего от одиночества, в каком очутилась его картина в Восточном зале парижской выставки? И с чего бы веселиться нашему одесситу, если в только что написанной повести всё предстаёт в новом свете, «далёком от принципов социалистического реализма», всё свежо и талантливо, но… что скажут в издательствах? («Сам понимаешь, старик…») Чего уж тут не понять?

В стихах это прозвучало особенно выразительно:
И день спозаранку неправильно зажил,
И лучшие краски черствеют, как хлеб,
И время, как пыльная рама пейзажа,
Ценнее всего в остальном барахле.
И эти гнедые цыганские кони,
И эти пристойные, трезвые сны…
А рядом, вне хлама, уже беззаконье
Горячей, как проповедь, ранней весны…

Проходят годы, даже века – а что меняется? От этого и возникает желание «вываляться в грязи, как, ну, не свинья, конечно, а слегка, – как носорог или, скажем, слон, – для защитного слоя». И тут же возникает страх, а с ним – ощущенье вины

За мой нетвёрдый шаг,
За то, что стол залит,
Что не болит душа,
А голова болит.

Это вот и есть поэтический фокус. Именно такая интонация помогает нам уразуметь, что болит-то как раз душа, иначе и не появилась бы такая боль. Никто из нас не поверит «безразличию» автора, когда он восклицает: «Запах октавы, глубокой и чистой, с привкусом сладким далёкого ада. Завтра опять ничего не случится. Ну и не надо…» Может быть, кому-то всё предельно ясно, но только не Гарри Гордону, у которого неожиданно вырвалось: «Мир ясен, как глаза убийцы».
Лишь в таком состоянии прозрения (думаем мы вместе с Карлом) понимаешь, что «материал гнётся, ломается, звякают какие-то словечки, многозначительные пейзажи, точные сами по себе» и это «изобличает дилетанта». «И ещё этот одесский жаргон, будь он проклят, вызывает смех там, где не надо… Нет самого главного, ради чего всё и затевалось».
Или иначе (если сказать стихами):

Я сам, в надежде на кибитку,
Запел искательно и прытко.
О, как прельстительно я пел,
Как прибалтийская певичка,
Но голос, как сырая спичка,
Не зажигался и шипел…

Для постиженья «Птичьих прав» следует учесть и время действия, когда первого в Одессе со времён Багрицкого поэта–еврея не принимают в Союз писателей, когда покупают ксерокопию Оруэлла «1984» за двадцать пять рублей («в трамвае, разумеется, читать было нельзя»), когда имена Ван-Гога и Сезанна были известны только по стихотворению Маяковского «Верлен и Сезанн», когда Союз художников «со скрежетом» давал такие выгодные заказы, как «Маркс на фоне Вестминстерского аббатства». Или вот ещё одна подробность: в издательстве «Советский писатель» рассыпали набор книги замечательного Владимира Леоновича, близкого друга Гарри Гордона, сразу после того как поэт на похоронах Александра Тихомирова перекрестил покойного, прощаясь с ним в ЦДЛ.
Страждущие признания провинциалы, попав в Дубовый зал этого знаменитого Дома и озирая литературные горизонты, «как Наполеон на Поклонной горе», в то же время не сознают перевёрнутости мира и томятся: «А где Евтушенко?.. Где Евтушенко?» Мало того, их, самозванцев, не пускают в Софрино на совещание молодых литераторов. Члены комиссии СП, неофициально звавшейся по борьбе с молодыми, нашего героя «не просеивали, а просто аккуратно вынули двумя пальчиками, чтобы не повредить агрегат». Им наплевать было на его строки:

Беспризорны, оробелы,
Взявшись за руки, летят
Ангел чёрный, ангел белый,
Друг на друга не глядят.

В душе художника «соловьи трясли кроны, как мальчишки трясут фруктовые деревья», и до него не сразу доходило, что уже осень, что он «на улице Горького возле Центрального телеграфа и у него нет ни жилья, ни работы, ни пятака на метро, ни двухкопеечной монеты позвонить хоть кому-нибудь». И, чудом получив должность старшего художника в проектной организации, решил: «Ничего, Эль Греко просто художник, а я – старший».
Став «столичной штучкой», он тут же заторопился в Одессу, и это, как мы уже поняли, надо было – кровь из носу, ведь всё уходит в тартарары, потому что и «рыба ушла, скумбрии лет пятнадцать нет уже у берегов, пропал луфарь, камбалу и бычка сожрала экология…»
Этот же мотив пронизывает и страницы «Птичьих прав». Вот почему «сумрачен чайки полёт, ошалела улыбка дельфина», вот почему «ветер по пляжам пустым носит сухую траву». Это осень, это «спадает вода, обнажаются в скалах пещеры», и «в безмолвные волны падает фиговый лист…» И если «горько пахнет вечером белая полынь», то, значит, «ветер задувает в щели мусор и песок, потому что рухнул, верьте иль не верьте, тот обрыв, где пели и кустарник сох».
Гарри Гордону всегда хотелось точнее и ярче запечатлеть первоначало, искорку, давшую жизнь творчеству, – безразлично в чём – в прозе, или в поэзии, или в живописи. Ведь далеко не все похожи на Фёдора Сологуба, рождённого, по его утверждению, «не в первый раз и уже не первый завершавшего круг внешних преображений».
У гордонского Карла своё понимание бытия: оно для него «как миг и вечность – пополам». И необходимо срочно воскресить в слове то, что, казалось бы, неповторимо, – и Нарышкинский спуск, и Приморский бульвар, и трамвай, огибающий Привоз, где любой объяснит, кто такой Красавчик, и Дюковский сад, и ночную Дерибасовскую с магазином «Золотой ключик», опадающими акациями и тенями от уличных фонарей, и воспитанных бандитов с Пересыпи и Молдаванки, и покалеченную Потёмкинскую лестницу, и чад, стоявший над пляжем, «как над сковородкой с подгорающей рыбой».
И как же органично перетекает эта проза в поэзию!
Строки «Птичьих прав» полны тем же стремлением дважды войти в одну и ту же реку.

…В приморском парке возле арки
Екатерининских времён
Старухи дремлют, словно Парки.
Мальчишки чинят перемёт.

…И море, млея от загара,
Лежит, беспечности пример.
И тлеет лето, как сигара
В зубах у вечности…

Гордон изображает ту Одессу и тех людей, о которых мы и ведать не ведали и которые есть то, что именуется нашей жизнью. Изображает в прозе, «стремительной, как признание.., прозрачной и пузырчатой, как нарзан», характеризующейся здесь же стихами:

Несёт душеспасительная сила
Сплошной поток густеющего ила –
Обломки мух, древесная кора,
Окаменелая девонская икра,
Голубизна и зёрна хлорофила, –
Всё это, камни подмывая, плыло…

И всё это, добавим мы, притягивало поэта, как тянул к себе Клода Лантье мост Святых Отцов, откуда открывался совершенно незнакомый Париж. Разные времена, разные города, разные художники – какая разница? Привкус творчества везде и всегда одинаков. Что, к примеру, взял Гарри Гордон «из Питера Брейгеля»? Именно эту общность. «Мы связаны крепкой бечевой». Нам даны «из милосердия» и хлеб, и сыр, и вино, и это вино прекрасно. «По мокрым лугам, по деревням, ходим полунагие, Питер и Ганс, Пауль и Ян, Клаус и другие…» Ходим в предчувствии вселенской катастрофы. Вот и обжигают читателя добрейшие и тем не менее беспощадные строки:

Прошелестит звезда
По колее небесной.
Покажется – беда,
На самом деле – бездна.
Протащится вагон,
Гремя ночными псами.
Покажется – закон,
А это – расписанье.
Движение пера
Благословится дрожью.
Послышится – ура,
Почудится – о Боже…

Три строфы, но в них – огромное пространство, в них – драма нашей страны, тоже огромная, хотя и уместившаяся в крохотном арестантском вагоне. И тайна здесь. Каждый, по своему опыту, определит, о каком «расписании» идёт речь и почему оно выше закона. Шутки здесь неуместны, что и подчёркивается любой мелочью. «Висит паук в углу картины, изображающей Содом». Поэт не забывает об ответственности за своё слово, за свои краски.

И в чаще выкрутасов,
Где бьётся родничок,
Суровый, словно Стасов,
Кряхтит лесовичок.

Любимое занятие Гордона – очеловечивать пространство. И в этом ему помогает искусство живописца. «А утром шёл обыкновенный снег, на трубы падал – видимо, погреться. И падал на зелёные трамваи, и далеко просматривались люди, как на картинах Брейгеля…» Впрочем, он никогда не гоношится своим умением, ощущает все свои несовершенства. «Поминая чёрта всуе, сереньким карандашом человек метель рисует, белый снег и чёрный дом». Это ли не подлинное мужество художника – не отводить взгляда от истины!

Разъедается дорога
Облаком. Одна беда –
Жёлтого окна Ван-Гога
Не увижу никогда.

И если случаются большие удачи, то это не от хотения, а от нечаянной, мгновенной сопричастности поэта, по его словам, к Божьему промыслу.

Не то чтобы состоялся –
Но волен в подборе беды.
Скорее всего – отстоялся,
Как буря в стакане воды.
Холодные чистые грани,
И радуги бледный излом
Приемлют моё содержанье.
Скорее всего – повезло.

В лучших стихах Гарри Гордон заставляет своё пространство быть выразителем высшей нравственности. И когда «трава прогоркла, пар идёт из луж», когда «трещит рессора старой колымаги», «дым от листвы и скомканной бумаги» волею поэта «возносится, как противленье злу».
И в который раз обратимся к роману «П.Т.Д.». Как-то некий пятнадцатилетний пацанёнок в окружении таких же, как он, ничтожеств под гогот и свист помочился на загоравшего Карла: «Хлопци, жиденя!» Как же вспоминается этот обидчик теперь? «Я представил его, если он жив, где-нибудь в глухом северном посёлке – старого, больного и пьяного, сидящего, как и я, на голом льду, на самом дне мироздания». Это очень важный момент. «На самом дне мироздания»! Не верьте, что замыслы, пусть даже и не великие, воплощаются художниками не на этом дне. Некоторые из этих художников покидают пределы России, но остаются всё там же, на этом дне, если остаются художниками. Такие, как Карл, хорошо знают, что земля вовсе не круглая, особенно в день прощания с лучшими друзьями и сокровеннейшими надеждами, – наоборот, она плоская, «как блин, и только слева, у Люстдорфа, на покатости, как следы грабель, буреют виноградники, и в стороне от города бронзовеет полоса несжатой кукурузы».

Всё сходится, недаром же на всём этом – свет некрасовской несжатой полоски.
Поэт готов пропасть в родном пространстве, вернее – стать его голосом.
Леденец, оборванец, любимец, промокший башмак,
Под обычным дождём я теряю свои очертанья.
И текут по лицу, и толпятся в оглохших ушах
Сочетания слов, человеческих снов сочетанья.
Я на русский язык первёл сновидения птиц,
Я глазами похож на собаку ненужной породы.
Массовик-одиночка, я вас приглашаю пройтись,
А потом убегу у подножья осенней природы.

Гордон стремится убежать от расхожих мелодрам, поскольку они пакостны, «как в плохо прилаженной раме разбитое камнем стекло». Тут дела куда серьёзнее. Недаром на ум приходит мифический Сизиф, карабкающийся в гору. «Какой конец убогий, какой напрасный труд… И отвернутся боги, и люди засмеют». Пришло время подводить итоги. Каждому настоящему писателю обязательно должны увидеться, по точному определению Владимира Набокова, «Другие берега».

А как подумаешь, что скоро помирать
Не то чтобы за правду, а взаправду,
Без всякой позы и без всякой пользы –
Чернила сохнут на конце пера.

Мотив этот у Гарри Гордона не случаен.

Не разберёшь, потихоньку скрипя,
Что там сломалось, хомут или дышло.
Жизнь постояла на месте и вышла,
Брови нахмурив и сердце скрепя.

Конечно, это троп, это метафора, и дай Бог Гарри Гордону долгой и счастливой жизни. Но именно такие строки помогают писателю утвердиться в разумении своей ответственности; поэтическое слово получает уже не просто птичьи права, а право быть достоянием многих людей.
И тем не менее, не утрачивая своей птичьей сущности, оно, даже приземляясь, легко взмывает ввысь.
ВЛАДИМИР МОЩЕНКО


ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Алексей Варламов
О любви. Вступительная статья
к роману «Обратная перспектива»
В прозе Гарри Гордона читателя более всего поражает удивительная мужская нежность к Божьему миру. О чём бы он ни писал — о городе, о деревне, о России, об Италии, о стариках, пастухах, художниках, женщинах или детях, Гордон всегда объясняется в любви. Это чувствуется в его картинах и стихах, так было в его прежних рассказах и повестях, но особенно пронзительным стало выражение этой любви в романе «Обратная перспектива» произведении при этом настолько печальном и наполненном какой-то личной эсхатологической нотой, что, дойдя до конца повествования, хочется воскликнуть: «Да, полноте, Карл Борисыч, мир ещё жив!»
Карл Борисович— авторское альтер-эго. Вообще-то писатели не слишком любят, когда между ними и их героями ищут прямого соответствия.

Как будто нам уж невозможно
Писать поэмы о другом,
Как талька о себе самом,

обронил Пушкин в первой главе «Онегина», предупреждая «насмешливых читателей и издателей «замысловатой клеветы» от того чтобы они увидели в главном герое романа портрет автора.
Сказать что Гордон написал не о себе, а спрятался за персонажем, наделенным именем основоположника самого передового учения в истории человечества, было бы несправедливо, скорее автор постеснялся воскликнуть: «Это я — Гарри!» и взял себе нехитрый псевдоним оставив как есть имена людей, его окружающих — жену Татьяну, сына Сашку, известного тележурналиста жителей отрезанной от мира деревни на берегу реки Медведицы, где проводит герой свои лучшие дни, совершая геркулесовы подвиги и знакомясь с таинственным зелёным Дедушкой, мифическим хозяином здешних мест, но иным, нежели хозяин острова из «Прощания с Матёрой».
Карл — не просто художник, поэт, сочинитель, он — очарованный странник, скитающийся по своей прихоти по белу свету, бродящий по утренней Венеции, гоняющий по ночной реке на моторной лодке или тяжело пробирающийся на Митяевом «Шишарике» по зимним дорогам Тверской губернии, копающий колодцы, встречающийся и выпивающий с самыми разными людьми и вступающий в поэтические диалоги то с Рубцовым, то с Бродским, получающий насмешливые и поучительные письма от Пушкина, Гоголя, Лескова, позднего Льва Толстого, Тараса Шевченки, Уильяма Фолкнера, Александра Грина и Андрея Платонова. В нём говорит не старость, не усталость, а молодость, неиссякаемая и нерастраченная сила, ему томительно и тесно в повседневном существовании, и, открытый людям, он хочет как можно больше в себя вместить и другим отдать.
Ради того, чтобы провести время в разговоре с этим человеком стоит отложить все дела и, не в метро, между делом, не на бегу, а взяв с собою «Обратную перспективу» в деревню, на дальнюю реку или в лес, прочесть роман Гордона и стать его соучастником, сотрапезником на хмельном пиру с протяжными украинскими песнями.
На первый взгляд чтение покажется необременительным. Автор не утомляет читателя ни сложными фразами, ни занудными рассуждениями - он лёгок и доступен, остроумен, ироничен, но лёгкость эта обманчива, ибо за нею, точнее под нею таится глубокий смысл, там совершается драма грустной человеческой жизни и таинство её перехода в мир иной.
В «Обратной перспективе» много смертей. В самом начале романа умирает папа, и ты не сразу понимаешь, что речь идёт о римском понтифике; потом умирает деревенский мужик Славка, в эпилоге и вовсе умирают все герои, но, пожалуй, самая трогательная история жизни и смерти связана с художником, которого зовут Константин Дмитриевич Плющ. Я не знаю, кто под этим именем скрывается, но последнее путешествие Плюща в его родную Одессу, дни, проведённые им в дачном домике на берегу пустынного моря, встреча с красивой и не слишком умной женщиной, неприход на собственную выставку, где Плюща очень ждуr, а он забредает в винный бар «Огни притона» и угощает его случайных посетителей — всё это, представляющее собой своеобразный рассказ в романе, написано так, словно было проделано самим автором, для которого публичность есть невыносимое, хотя и неизбежное испытание, и ему лучше посидеть в погребке с незнакомыми людьми.
Плюща хоронят на деревенском кладбище под Кимрами, и главный герой винится перед своим другом.
« — Это всё я, —сказал Карл, надкусив холодный пирожок, осторожно, чтобы повидло не выпало. — Я должен быть с ним поехать. Он меня ждал.
— И чем бы вы помогли? Снежана его благополучно привезла. А там — вы бы ему только мешали.
— Не в этом дело. Я побоялся ехать. Выходит, я перевёл стрелки.
— Я вас понимаю, Карл Борисович. Но вы много на себя берёте. Это вам не по силам, даже при желании. — Дедушка глянул весело. — Опять гордыня. Выпьем. Земля ему пухом. Вы обратили внимание? Первый снег сегодня. И часовня, как у Саврасова. Всё, как он предполагал.
Дедушка помолчал.
— А смерти он боялся.
— Что же её, любить, что ли? — удивился Карл.
—Любить... Как можно любить неизбежное? Нет, выбор должен быть. Любить, не любить, а доверять надо.
— Смерти?
— А кому же ещё? Вот кто не подведёт. И даже не опоздает. Вежливость королей».
Здесь не страх умереть, но понимание того, что без смерти, без ощущения её постоянного присутствия в жизни не стали бы люди тратить время на то, чтобы мучиться, сочиняя стихи, создавая картины или снимая фильмы.
Я благодарен автору за эту книгу, так же как благодарен ему за его улыбку, за одиночество пишущего человека и за ту мерцающую в книге трогательную неуверенность в себе, без которой ничего путного на свет не родится. Гарри Гордон - одарённый, глубокий художник, который всё сам и про себя, и про нас знает, а во многом знании, как известно, много печали.
Н… не печальтесь, Гарри Борисович. Никто не отнимет вашу деревню у её пастухов, не разорит дорогих могил, и роман ваш будет жить своей долгой жизнью.
Алексей Варламов



ЛОЖКА В БОЧКЕ
Елена Станиславская
О прохладных орехах
и неприличном слове.
Рецензия на роман «Обратная перспектива»
Гарри Гордон. Обратная перспектива: Роман. – М.: Литературная учеба, 2009. – 320 с.
Автор так или иначе всегда присутствует в собственном тексте. Есть лирические герои, есть образ автора. Но бывает так, что писатель просто поселяется в своем произведении, поселяет там же свою семью, друзей и близких. Это, конечно, не то чтобы сам автор, и не совсем его жена, и не вполне его сын – это то, как он себя видит, как видит жену, как воспринимает сына. Восприятие – вот что главное.
Кто-то различает в голосе ночной птицы лишь набор звуков, а Гарри Гордон слышит: «Чивитта веккиа - Чивитта веккиа» – и переводит: «Древняя цивилизация». Впрочем, это слышит не то чтобы Гарри Гордон, а его персонаж – Карл Борисович. Но проводить между ними границу бессмысленно. Ведь, не услышь этого Гордон, не услышал бы этого и Карл. А там и читатель (пусть даже в своей голове) не услышал бы: не устно же Гордону рассказывать свои истории, не напевать же каждому на ухо! Вот и приходится прибегать к помощи Карла Борисовича.
Впрочем, не только о нем (не только о себе) рассказывается в романе «Обратная перспектива». Там много других персонажей, и персонажи эти в основном всё стареющие мужички. Это самые настоящие мужички, хоть деревенские, хоть от искусства. Старость уже настигла их, но им еще есть куда стареть – а значит, жизнь для них движется и поездка на родину вдруг оказывается важнее новых зубов. Они могут ворчать, жаловаться, пить водку – а потом опомниться и рассмеяться. Таков Константин Дмитриевич Плющ, один из ярких и запоминающихся гордоновских персонажей. Он тоже родом из Одессы, как и Карл Борисович (они дружат), и тоже художник. Покамест Карл решает и не может решить, что такое родина, Плющ просто едет туда – едет в Одессу, не зная, что это его последнее путешествие. Он приезжает, много пьет, знакомится с какой-то совершенно ординарной девушкой (которую, между прочим, зовут Элита), прогуливает собственную выставку - а еще удивляется на падающие орехи, на то, как они громыхают о крышу. В этом удивлении нет раздражения, свойственного старости, в нем – радость юного взгляда.
Есть, как кажется, среди этой «стареющей молодежи» и самый настоящий старик – Дедушка из зеленого домика. Однако за ним закреплена не старость. За ним вечность. Это персонаж полумифический, своего рода «старец» – всеобщий советчик и успокоитель. Только Николай – пастух своих коров (кстати, таково заглавие одного из давних уже романов Гордона) – отказывается от дедушкиной помощи, за что получает от Карла лаконичную характеристику: «Дурак ты, Коля».
Помимо персонажей действующих и «живых» (то есть реально существующих) появляются в романе персонажи недействующие и «неживые». Не действуют же они по одной простой причине – потому что говорят. Бродский и Рубцов, естественно, говорят стихами (и хорошо, что своими). На долю Пушкина, Гоголя, Лескова, Платонова и других выпадает эпистолярный жанр. Насколько верно Гордон передает особенности письма того или иного автора – в общем-то, не важно. Что-то определенно схвачено, понято, впитано – это видно не только по письмам, но ощущается во всем романе. Особенно узнаваем благодаря своему стилю Андрей Платонов. По-платоновски говорит Гордон о художнице Стеше: «Стеша не горевала, поработала недолго в колхозной чайной, но не выдержала напора грубых человеческих сил и уютно вжилась в свое небольшое хозяйство», по-платоновски называет орехи «законченными прохладными изделиями теплой природы». Такие вкрапления, впрочем, ничуть не портят роман; видно же – Гордон любит литературу и бережно ею пользуется.
А портит роман другое – слишком частое упоминание govna. Писатель не стесняется этого слова – похвально, поскольку писателю ничего не стоит стесняться. Но решает все мера. Гордон меры не видит, он увлечен своим повествованием, своим отраженным миром – и поэтому на 50 страниц приходится не менее пяти упоминаний «этого самого». Конечно, хоть всю страницу испиши чем-то подобным, бумага не возгорится, но пространство лирического романа, как кажется, требует большей щепетильности, большей осторожности в выборе слов. Художнику пристало все-таки макать кисть в краску, а не в. Так что «тему govna» (прошу прощения) можно было бы свести к такому колоритному эпизоду:
«Дедушка потряс флягой и сунул ее в карман.
– А вы знаете, как псковитяне оборонялись от врага? – с улыбкой в темноте спросил он.
– Ну, камнями кидались. Смолу горячую лили или кипяток.
– Govno горячее! Представляете, – оживился Дедушка, – подъезжает к крепостной стене Стефан Баторий, в белоснежном мундире, гарцует, задается, а сверху на него – горячее govno. Стефан обиделся: «Разве это война?» – и уехал восвояси. – Вот и Славка говорит, – вспомнил Карл, – govna много, а раскидать некому. – Да уж лучше пусть лежит»
Но это, стоит признать, лишь ложка дегтя в бочке меда. В целом роман писателю удался.
БЛИКИ и СВЕЧЕНИЯ
Вера Чайковская
О выставке 2008 года
На художественном небосклоне Москвы это имя почти неизвестно, хотя по образованию Гарри Гордон именно живописец – окончил Одесское художественное училище. Но так случилось, что гораздо больше его знают как поэта и прозаика, издателя, сценариста и художника-постановщика фильмов, которые снимает его сын Александр Гордон. Отчасти виноват в сложившемся положении вещей сам «дебютант». По сути, у него не было прежде больших персональных выставок, проходивших в приспособленных залах с хорошим освещением. Маэстро-многостаночник, на мой взгляд, непозволительно легкомысленно относится к тому, что он делает в живописи. Или это безразличие к «результату»? Написал – и хорошо!..
Но теперешняя выставка Гарри Гордона ясно показала, что он художник подлинного дара, со своим неповторимым голосом, дыханием, цветом. Пишу об этом потому, что сейчас в искусстве много подмен, мнимых величин, держащих нос по ветру. Но лирик (а Гарри Гордон и в живописи – лирик) никогда не обращает внимания на моду, он просто чувствует настоятельную потребность высказаться. При этом голос художника кажется почти спокойным, без лирических «задыханий» и эмоциональных «всплесков». Однако спокойствие это – кажущееся. В маленьких холстах, преимущественно пейзажах или «сценках», всегда ощутимо некое мощное движение электричества, словно всё в них охвачено внутренним пыланием, озарением памяти, свечением воображения. Всё предстаёт, как выразился бы Заболоцкий, увиденным сквозь «молнию мысли». И это не метафора. Недаром в самых задушевных работах художника всегда есть что-то горящее, сияющее, светящееся и отбрасывающее тени и блики: фонарь, лампа, солнце, костёр, звезда…
Это тот «внутренний огонь», который выливается в образ затерянной и заснеженной станции с горящим в сумерках фонарём («Станция») или одесской ночной улицы с каменным тротуаром, каждый слабо освещённый камешек которого выписан так любовно («Старая Одесса»).
Свечение души, свечение снегов, свечение космоса – всё рифмуется в этой лирической исповеди, как «зарифмованы» мальчик со зрелым мужчиной на двух висящих рядом автопортретах. Свечение-то осталось прежним!
Эта «детская» природа сияющей и удивлённой души обогащена у художника «взрослой» виртуозностью композиционного построения, артистизмом колористических нюансировок, утончённой вибрацией света и цвета. Автор всё знает про «авангард», но он из другого пространства, да в сущности, и из другого времени. Времени детства с его космической всеохватностью и бесконечной раскрытостью миру. Не уверена, что художник Гордон продолжатель «южнорусской» школы, как о нём пишут в выставочном проспекте. Он, на мой взгляд, продолжатель русской художественной традиции, где пейзаж всегда становился лирическим откровением, рассказом о душе художника. Вспомним картину Александра Иванова «Ветка», «Просёлок» Саврасова или пейзаж Левитана «Весна – большая вода» с их живописным свечением и глубинной исповедальностью. Это высокая и ныне совсем не модная традиция, но художник упрямо её продолжает.

Вера ЧАЙКОВСКАЯ

ИНТЕРМЕДИАЛЬНОСТЬ ПОЭЗИИ ГАРРИ ГОРДОНА
Елена Зейферт
Российский государственный гуманитарный университет
Автор статьи исследует лирику поэта и художника Гарри Гордона через категорию интермедиальности, обнаруживая уникальные изобразительные возможности его слова при создании экфрасисов в узком смысле этого слова («переводы с языка живописи») и произведений в авторской художественной форме — «дагерротипов». В итоге исследования обнаруживается, что изобразительность у Гордона приобретает звуковые, обонятельные, лсязательные, вкусовые образы, при преобладании визуального наблюдается обмен признаками между образами, рожденными разными органами чувств.
Гарри Борисович Гордон (род. в 1941 году в Одессе) — поэт, прозаик, художник. Относится к творческой семье: все пятеро братьев в семье Гордонов — литераторы. Гарри Борисович — отец телеведущего, актёра и режиссёра Александра Гордона. Г. Гордон учился живописи в Одесском художественном училище и Художественном институте им. В.И. Мухиной. Автор книг стихов «Тёмная комната» (1996), «Птичьи права» (2005) и книг прозы «Поздно. Темно. Далеко» (2000), «Пастух своих коров» (2005). «Обратная перспектива» (2009) «Осеннее равноденствие» (2011). «Божья тварь» (2014) «Песни Ципоры» (20161. Член Союза писателей Москвы. Лауреат Горьковской премии 2012 г. Участник выставок в Манеже, в галереях «Арт-Яр». «С-Арт». «Арка», «МастАРТ» и др. Автор сценария и художник- постановщик фильма «Пастух своих коров» (2002), автор сценария фильма «Огни притона» (2011) (режиссёр обоих фильмов Александр Гордон).
Обладающая уникальностью поэзия Гарри Гордона, опираясь на определённые истоки (Ходасевич, Мандельштам, Заболоцкий, Тарковский, Слуцкий, Самойлов, Леонович), сохраняет индивидуаnьность в совокупности признаков, среди которых доминантны визуализация образа и интермедиальность как умение говорить словом с помощью других видов искусства. Гордон — поэт и прозаик, но и художник, автор картин, владеющий языком изобразительного искусства, и, как обнаруживается, не только в живописи, где он создал присущую лишь ему творческую манеру, но и в поэзии. Очертания и краски в лирике Гордона становятся средствами создания художественной образности наряду со словом. Порой краски и очертания для поэта-Гордона первичны.
Звук у Гордона зачастую рождается через зрительный образ, описанный контурно, подробно, как, к примеру, в стихотворении «Косточка» (1, с. 16]:

Среди строительных отбросов,
Цементный оседлав кулич.
Я косточку от абрикоса
Тру об украденный кирпич.
Растительной ракушки панцирь
Не поддаётся.
Но терпи,
Точи свистульку, трогай пальцем,
И плюй в оранжевую пыль.


КАК У ВСЕХ...
Валентин Курбатов
Каждый раз перед новым предисловием на минуту смутишься: ну, что оно прибавит к тексту, если не подписано пасечником Рудым Панько или Иваном Петровичем Белкиным? Не родился ли этот жанр в тёмных недрах Наркомпроса при матушке Надежде Константиновне, чтобы начертить читателю тесную дорожку «правильного» понимания книги?
Но однажды приглядишься хотя бы к одним своим предисловиям, которые накопились за жизнь, и поймёшь: нет, это гонит тебя к бумаге благодарность и нетерпение ухватить читателя за локоть: «Послушай! Я не знаю, что заденет здесь тебя, но мне по­ казалось, что тут болит что-то очень важное для нас обоих. Во посмотри!» — и дальше, торопясь, пересказать это «что-то» и подчеркнугь, и отослать к другим книгам, чтобы вы с читателем были вместе, чтобы тебе не томиться своей мыслью одному.
А потом смутишься: ну, ты-то, положим, можешь так объяснить появление предисловия, а издательству-то зачем предлагать тебе выступить впереди автора? И тут остаётся только улыбнуться вместе с героем романа Кашиным над уверенностью его армейского старшины, что «нет строевого шага», отсюда и все неустройства общественной, да и частной жизни. Вот для «строевого шага» издательство и приглашает тебя, чтобы ты прошёл «как надо» и показал этот «шаг» читателю.
Ну что ж, пойду под ироническую улыбку Гарри Борисовича Гордона, которого давно люблю за его прежде читанную прозу, за доверчивую, открытую (как рассказывают о детстве) поэзию и за такую же любяще простосердечную (будто только для своего утешения) живопись.
Кажется, на этот раз он написал самую горькую из своих книг о том, как исподволь истончается, выветривается, опустошается жизнь. Бедная, обыкновенная, повседневная, «как у всех». Прямой публицистики почти и нет. Так, разве не сдержит досады кто из героев. Мелькнут «дети, пошедшие в аллигаторы, нет — в олигархи», пройдет стороной «нормальный человек, который сегодня выглядит как ненормальный», пролетят на иномарках подлецы, «партюганы» и коммерсанты – «все из одной бочки, новые и старые, которых всех пора загнать, куда демократ телят не гонял».
Но они именно сбоку, а главное-то в книге – просто жизнь доброго Кашина из тех русских мужиков, которым всякое дело по руке: поставить дом, срубить баню, сварить, засолить, сплести из бересты шкатулку на диво, вырезать из липы Николу или Петра и Февронию, отреставрировать храм или усадьбу. И опечалиться, что «были жилища, а теперь одни здания и сооружения. И народ сквозит, словно не люди, а позёмка. Денег вложено много, а времени не вложено. А время это жизнь, душа и сомнения. И вот при таком-то понимании мира, таких-то руках и золотом сердце оказаться в пятьдесят крепких лет в поле с неопределённым завтра.
А только автор не зря всегда избегал «круглых вещей с началом и концом», потому что слышал просьбу своего героя, который и в книжках понимал: «а ты мне дай кусочек бесконечности с векторами в разные стороны, а я сам разберусь, куда двигаться». С «векторами» в романе всё в порядке. Не зря и автор­-то на обложке один, а в книге их три – классический анонимный Автор, который про всех всё знает, и герои, которые про себя не молчат. Друг Кашина Карл Борисыч книжку вон написал и опять, как часто у Гордона, не скрыл, что это он сам Гордон и есть со своей судьбой, живописью и прозой. И книжку эту мы туг в романе и прочитали, как и саму жизнь Карла Борисыча. И Кашин не оплошал – он дневник вёл, «не затрудняясь в поисках точного слова, а употребляя первое попавшееся». И мы этот дневник тоже туг прочитали и увидели, что первое-то попавшееся слово при золотом сердце и честном взгляде на мир самое точное и есть.
Так что текстов в книге будто три, да сердце одно, и от этой точности только особенно живое и родное. Автор посмеивается, что у Кашина книжная полка случайна и бедна: Хемингуэй там, Джек Лондон, Ремарк, Ясунари какой-то Кавабата, Исикава какой-то Такубоку, «Кортик» да «Алитет уходит в горы», но про себя знает, что это хорошая школа и с настоящей жизнью не расходится. А уж когда жизнь эту школу предаст, всё поползёт и явится этот «второй закон Кашина», который отзовётся в нас такой болью.
Что же это за «закон»? А тот, что открывается доброму Кашину в житейском пути, начало которого в «их дружба достигла болезненного совершенства» (это сказано о муже и жене), а конец — в страшном перевёртыше «пусто место свято не бывает», когда от семьи при злом вмешательстве жизни остаётся руина. Когда поневоле осознаётся то, что сохрани бог узнать каждому человеку: родство разрывается дурным временем и «видоизменяется» до собственной духовной смерти. Подлинно, как сказал один славный поэт: «ходить по улицам опасно, там эволюция идёт». Нет, не буду ничего пересказывать. Возможно ли пересказать жизнь, где все события видны только себе да двум-трём друзьям и только для них и являются событиями. Не герои, а прохожие и всё. А кто же видит прохожих? А вот они всё-таки после полного краха («живём как в тылу врага, прости Господи») выходят из романа вопреки времени с надеждой, верой и любовью, которые в скульптуре Кашину не даются, а в жизни - так плечом к плечу. Я же говорил, что с «векторами» у Гордона всё в порядке.
И когда бы родная литература была в чувствах поближе к человеку, а мы поменьше притворялись, я бы сказал, что в конце чтения, если мы себя не вовсе забыли, хорошо бы взять бутылку и пойти к героям, и не утешать их (не примут они утешения), а обнять, посидеть с ними и, может быть, попеть. А там, глядишь, и понять, что тем, кто сживает их со свету, рано торжествовать, и они ещё и сами постоят, да и нас поддержат.
Только, похоже, боль всё-таки не отпустит, потому что и, закрыв последнюю страницу, ты ещё долго будешь видеть, как уходят в пустое ненастное yтpo три тени - два стареющих человека и собака, которые (если вспомнить Кафку) не захотели «превращаться» в нынешнее «среднеарифметическое», потому что знали цену достоинству и свободе.
Простите, Гарри Борисович, что «строевой шаг» мой не параден и старшина будет недоволен. Но по­глядел бы я на этого старшину «на гражданке».
Валентин Курбатов